На первый взгляд, самое простое — спросить у него самого. Но это как раз и было трудней всего. “Я хочу воскресить тебя. У меня есть аппаратура, которая позволяет сделать это, но ее надежность очень невелика. Я ее опробовал, но те, кто согласились, ждали этого сотни лет и готовы были рискнуть. Если все пройдет удачно, ты будешь таким, как прежде, но только вот что: ты будешь помнить, все, что испытал, когда выстрелил себе в голову. Не знаю, как это скажется на твоей психике. Если я увижу, что ты, восстав из пепла, превратился в бормочущего идиота, мне придется, как ни жаль, снова уничтожить тебя. Так что, если тебя вдохновляет такая перспектива...”

Или с Пенни Сандерсон: “Пенни, я думаю, что смогу вернуть тебя. Но если я не сумею подобрать точный состав, ты, возможно, не будешь так же хороша, как прежде. Может быть, твоя кожа будет изрыта оспинами, возможно, твои черты исказятся. Когда я, к примеру, вызвал к жизни кое-каких тварей в замке Ференци, они оказались просто омерзительными, из них сочилась кровь и слизь. Если все пойдет плохо, я прекращу свой опыт, и ты опять уйдешь в небытие... Конечно, мы всегда можем попытаться еще раз, и тогда, может быть, все окончится удачей”.

Нет, нельзя, пока что нельзя, чтобы они узнали, что задумал Гарри. Если он обмолвится хоть словом, они вцепятся в него и будут выпытывать, пока не выпытают все в мельчайших подробностях. И с этого момента до самого воскрешения они будут терзаться страхами и вновь надеяться, чередуя дрожь волнения с дрожью ужаса, взлетать ввысь и низвергаться в черные озера отчаяния.

“У меня есть лекарство, оно избавит вас от рака, но может заразить СПИДом”.

Именно такую альтернативу предлагал им Гарри; и все же это было не совсем так. Ведь у мертвых впереди ничего нет, так что самая малюсенькая надежда драгоценна. Или нет? Может, это просто ищет выхода цепкий вампир внутри него, рвущийся к бессмертию и думающий за него?

Но что, если причина его колебаний совсем в другом? Возможно, что-то удерживало его, с его крохотным талантом (конечно, крохотным — в сравнении с неизмеримостью вселенной и бесчисленных параллельных миров), от того, чтобы соперничать с Великим Талантом того, кого люди зовут Богом.

Многие великие некроманты, последним из которых был Янош, дерзали — и где они теперь? Как это было? Был ли послан карающий ангел, чтобы эти колдуны получили по заслугам? И будет ли послан ангел возмездия за ним?

Гарри был некроскопом, и в него проник вампир, а теперь ему суждено стать еще и некромантом. Как он смеет, с одной стороны, разыскивать убийцу Пенни, чтобы покарать его, а с другой, творить то же черное дело? Не заслужил ли и сам он кары?

Как знать, возможно, тетива уже натянута и палец лежит на спусковом крючке. Не слишком ли далеко зашел некроскоп, внося возмущение в хрупкое равновесие единоборства Бога и Дьявола? Похоже, он стал чересчур могущественным, чересчур заносчивым. Как говорится в старой поговорке: “Чем больше власть, тем больше соблазн”. Смешно! Как же сам Бог избежал соблазна? Нет, человечьи изречения, как и их законы, только к людям и применимы.

Этот бесконечный спор с самим собой, спор, который начался одновременно с его перерождением, сводил Гарри с ума. Но в минуты душевного спокойствия он понимал: нет, он не сумасшедший. Просто тварь, что сидела в нем и изменяла его, меняла его восприятие окружающего.

В такие минуты он вспоминал, каким был раньше и каким хотел бы быть и впредь. Ведь по существу все его колебания — из-за его друзей-мертвецов. Просто он не мог позволить, чтобы Пенни и Тревор испытывали муки этой затяжной агонии, которая вела, возможно, к полному разочарованию. Принять смерть один раз более чем достаточно — об этом красноречиво свидетельствовала судьба многочисленных фракийских рабов из подземелий замка Ференци.

А что касается Бога (если что-то такое существует, в чем Гарри никогда не был уверен), то почему бы не счесть, что Он и наделил некроскопа талантом, и надо лишь использовать этот талант в соответствии с его волей? Насколько это возможно.

* * *

Гарри немало доводилось проводить времени в спорах, и не в последнюю очередь — с самим собой. Если какая-то вещь занимала его воображение — а это могло быть все что угодно, — он играл сам с собой в словесные игры, пока ум за разум не заходил. Но не только с самим собой — когда он спорил с мертвецами, он тоже не мог угомониться, даже чувствуя, что не прав.

Похоже, он готов спорить ради спора, просто из духа противоречия. Он спорил о Боге; о добре и зле; о науке, псевдонауке и магии — их сходстве, разногласиях и двусмысленности. Пространство и время, единство пространства-времени влекли его к себе, а более всего — математика, ее непреложные законы и чистая логика. Сама незыблемость математических формул была радостью и опорой для теряющего себя некроскопа — его мозга и тела, испытывающих гнет чужой воли.

Спустя день или два после возвращения из Греции он воспользовался пространством Мёбиуса, чтобы очутиться в Лейпциге, и пообщаться с ученым. Мёбиус был при жизни и оставался после смерти гениальным математиком и астрономом, чей гений не раз спасал жизнь некроскопу — с помощью того же пространства Мёбиуса. Гарри просто собирался поблагодарить Мёбиуса за то, что тот помог ему снова овладеть открытым им пространством, но кончилось дело большим диспутом.

Великий ученый обмолвился, что размышляет над способом измерить вселенную, и, как только некроскоп услышал об этом, он очертя голову бросился спорить. Темой спора были Пространство, Время, Свет и Множественность миров.

— Чем тебя не устраивает единая Вселенная? — недоумевал Мёбиус.

— Тем, — отвечал Гарри, — что существуют параллельные миры, как нам известно. Я же посетил один из них, помните?

(Студенты из Восточной Германии со своими тетрадками с удивлением смотрели на чудака, который разговаривал сам с собой у могилы великого ученого).

— Пусть так, но не лучше ли заняться тем миром, который нам более или менее известен, — логично рассуждал Мёбиус. — То есть — этим.

— Вы планируете измерить его?

— Надеюсь.

— Но если Вселенная непрерывно расширяется, как можно ее измерить?

— Я предполагаю перенестись на самый край Вселенной, за которым ничего нет, а оттуда — мгновенно перенестись на противоположный край, за которым, надо полагать, тоже ничего нет, и таким способом измерить диаметр Вселенной. Затем я вернусь сюда и ровно через час повторю те же измерения, а еще через час — снова.

— Ладно, — сказал Гарри, — но зачем? Зачем все это?

— Ну, обладая этими сведениями, я смогу рассчитать истинные размеры Вселенной, какими они будут в любой заданный момент.

Гарри умолк ненадолго, и неохотно сказал:

— Я тоже размышлял на эту тему, но чисто теоретически, так как экспериментальное измерение величины, которая постоянно меняется, кажется мне бесплодным занятием. Другое дело — понять, какова динамика процесса, найти соотношение размера Вселенной и ее возраста — это, кстати, постоянная величина, — и так далее; — вот что, по-моему, достаточно любопытно.

— Да, в самом деле, — Гарри, казалось, увидел, как сошлись над переносицей нахмуренные брови Мёбиуса. — Ах, ты об этом размышлял? Чисто теоретически? И могу я узнать, каковы твои, с позволения сказать, выводы?

— Вы хотели бы узнать все о пространстве, времени, свете и параллельных Вселенных?

— Если тебе на это хватит времени. — Мёбиус был полон сарказма.

— Достаточно ваших начальных измерений, — отвечал ему некроскоп, — другие не понадобятся. Зная размер Вселенной — и, кстати, не только этой, но и параллельных — в любой момент времени, мы можем определить их возраст и скорость расширения, она для всех миров едина.

— Объясни.

— Немного теории, — предложил Гарри. — В начале не было ничего. Потом возник Первичный Свет! Возможно, он выплеснулся из пространства Мёбиуса, а может быть, — он явился как следствие Большого Взрыва. Но он положил начало миру света. До света не было ничего, и он был началом Вселенной, расширяющейся со скоростью света!